— Десятого февраля…
Изольда поняла, что Эрна ее не слушает. Она заставила ее выпить водки и уложила в постель. Потом была истерика, возможно, спровоцированная спиртным.
— Я во всем виновата! — кричала Эрна. — Я, мерзкая бессердечная тварь, погубила их всех! И Мартина, и маму! Я думала только о себе, а теперь мне уже не о ком думать. Я одна во всем мире. Одна!
На следующий день, когда завыли сирены, Эрна осталась неподвижно сидеть на диване.
— Одевайся скорее! — Изольда бросила рядом ее пальто. — Ну, ты чего?
— Иди одна.
— Не глупи, Эрна! Тебя не для того вытаскивали из лагеря.
— Иди одна.
— Подумай о Петере, если тебе наплевать на себя. Парня по твоей милости отправили в окопы!
Эрна взорвалась:
— Я никого не просила меня спасать! Оставьте меня в покое!
Изольда села рядом. В нескольких километрах от них открыла огонь известная всему городу башня Зообункера. Сразу подключились другие зенитные батареи и башни. В ответ из люков либерейторов и «летающих крепостей» посыпались полутонные, тонные и трехтонные бомбы. В некоторых местах падали многотонные блокбастеры — убийцы целых кварталов. От их ударов под землей лопались трубы давно не функционирующего водопровода и канализации. Но бомбили где-то в районе Темпельхофа, и в их квартире только мелко дребезжали стекла и кухонные стаканы, качалась люстра и с потолка время от времени падали на пол кусочки известки.
— Знаешь, как я познакомилась с Генрихом? — спросила Изольда, стоя у окна с сигаретой в руках, когда самолеты улетели. — Он помог, когда арестовали отца.
Она смотрела, как над Берлином оседают огромные тучи пыли, в небо поднимаются клубы черного дыма.
— Его арестовали вскоре после прихода наци. Моего папу звали Эразм Кант, по отцу он был евреем. Когда он еще в молодости женился на немке, то не мог предположить, что нарушает будущий закон о расе. Так что я на четверть тоже еврейка.
Изольда боковым зрением видела, что Эрна слушает ее.
— Почти вся наша родня уехала сразу после тридцатого января, а отец не пожелал. Он долго хорохорился — как же, сражался за кайзера и Германию, как и другие, — но в итоге оказался в Дахау. Я приехала в Мюнхен и сняла комнату на окраине. Работала поварихой, выкраивая продукты для передач, которые потом пожирала лагерная охрана. Я не сразу поняла, что мои котлеты и белый хлеб имеют мало шансов дойти до отца, а когда мне это объяснили знающие люди, стала приносить черствые корки и жесткое-прежесткое мясо. Охранники не зарились на такую пищу. Частично они швыряли ее своим овчаркам, но многое стало доставаться и моему папе. А в тридцать пятом его перевели в один из филиалов, руководил которым Генрих. Однажды я стояла у ворот и упрашивала охранника привести отца, с которым мы не виделись много месяцев. Взамен я предлагала бутылку хорошего вина и сигареты. В это время и подошел Генрих.
Он спросил, что мне нужно, кто из моих близких отбывает здесь наказание. Уж не знаю, чем я тогда его заинтересовала — тридцатилетняя, брошенная собственным мужем женщина в пыльной кофте и юбке. Я рассказала, что у меня здесь отец, кавалер Железного креста, и что я хотела бы с ним повидаться. Он не оборвал меня. Оказалось, что их приведут только через несколько часов — они заготавливали щебень для строительства дороги, — и мне велели ждать. Генрих ушел, а охранники забрали у меня вино и сигареты. Но в тот вечер я встретилась с отцом.
Его вид сжал мое сердце. Изможденное лицо с въевшейся в морщинистую кожу каменной пылью, седые волосы, слезящиеся глаза. Но он оставался таким же неунывающим, каким был всегда. Улыбался и расспрашивал, как у меня дела. Если бы не разделявший забор из колючей проволоки, я готова была бы стать на колени и, обхватив его ноги руками, просить прощения, сама не знаю за что.
Через день я надела все самое лучшее и накрасила губы. Еще накануне я заняла у подруги денег, купила дорогой коньяк, лучших сигарет и шоколаду. Со всем этим я приперлась к тем же воротам и попросила охранников проводить меня к их начальнику. Мол, хочу отблагодарить его за доброту. Они осмотрели мои дары, сообразили, что это действительно не для их пропитых морд, и один из них отвел меня к Генриху…
— А потом? — робко нарушила Эрна затянувшуюся паузу.
— Потом? Потом мы вместе пили этот коньяк, курили сигареты и ели шоколад. Остальные подробности тебе знать не полагается. Он прекрасно понимал, зачем я пришла, и надо отдать ему должное — при всей его жестокости и грубости он не был из тех, кто любил проводить время в оргиях и пьянках.
Короче говоря, моего отца уже не гоняли на каменоломню. А скоро, когда у них построили швейную фабрику, он стал работать на очень хорошем, по тамошним меркам, месте. У меня в душе даже затеплилась надежда, что все еще устроится. Евреев еще выпускали под обещание покинуть страну. Генрих сказал, что внесет отца в какой-то там список и, возможно, скоро его освободят. Но в декабре тридцать седьмого заключенных ночью выгнали на плац и продержали там несколько часов на снежном ветру. Так эсэсовцы решили отметить смерть Людендорфа. В общем, мой старик заболел и через несколько дней умер…
Изольда закурила уже третью сигарету.
— Генрих даже оправдывался тогда, что его не было в те дни. Он распорядился выдать мне тело отца, и я ночью тайно похоронила его на старом еврейском кладбище под Мюнхеном. Там, где лежали почти все его предки. В лагерь к нему, — Изольда сделала ударение на словах «к нему», — я больше не приезжала.