— Как же вы стали политическим, господин Кант?
— Как? Да проще некуда! В тридцать третьем мою лавку на Максимилиансплац разгромили коричневорубашечники. Я возьми да и обратись в полицию, дурья голова. Написал заявление, как положено, в котором не очень лицеприятно выразился кое о ком. Меня вызвали и участливо выслушали еще раз. Составили протокол и попросили подписать. Напоследок даже руку пожали. А на следующий день арестовали, как клеветника и чуть ли не террориста Вот так, господин русский.
Старику доставляло удовольствие рассказывать о своих невзгодах и собственной глупости. Он посмеивался над самим собой, удивляя и даже несколько досадуя этим Эриха.
— Вы же служили в одной армии с Гитлером, Ремом, Герингом. Неужели это не пошло вам в зачет?
— Какое там! — махнул рукой Кант — Четырнадцать тысяч евреев были награждены за службу кайзеру. Под Лодзью я получил крест второго класса — спас при пожаре госпиталя раненого офицера. Так этот крест у меня отобрали при обыске без всякого на то постановления. Как и не было.
Осенью 37-го Эрих получил письмо от жены. Она сообщала, что разводится с ним ради детей и уезжает. В глубине души он был готов к этому. После принятия «Нюрнбергских законов о расе» он понимал, что никогда не станет полноправным гражданином рейха, сохранив в лучшем случае государственное гражданство. Произошедшая в эти годы дифференциация между «государственными субъектами» и «гражданами рейха» перевела его, Эриха Белова, как не могущего быть «расовым товарищем» очищаемого от чужеродной крови немецкого народа, в разряд второсортных членов сообщества.
Да и сам их брак больше основывался не на привязанности, а на расчете: ему требовалось гражданство тогдашней республики, ей — в те тяжелые двадцатые — его наметившийся успех. «Может, так даже и лучше, — пытался убедить он себя. — Лучше для моих сыновей». И все же он был сломлен. Надежды на то, что все еще может хоть как-то наладиться, рухнули окончательно.
К тому времени Эрих уже несколько раз поменял свою лагерную профессию и теперь штамповал солдатские пряжки для белых ремней Лейбштандарта. На следующий день после получения письма он сломал штамп. Смахивал с матрицы какие-то соринки, погруженный в свои тяжелые раздумья, и непроизвольно нажал ногой на педаль. Пуансон шлепнул по стальной рукоятке щетки и…
— Ты что наделал, скотина! — орал назначенный из уголовников начальник участка. — Ты знаешь, сколько стоит сделать новый пуансон, вошь ты лагерная?
Эриха отдубасили и швырнули в карцер. Он лежал на грязном цементном полу и думал, где раздобыть веревку.
А потом начались видения.
В первую же ночь он увидел какое-то здание с балконом и заполненную толпой площадь перед ним. На балконе стоял Гитлер и ждал, пока не стихнет шум ликования и не опустятся тысячи поднятых рук. Потом он что-то говорил, а Эрих разглядывал стену дома, окна… и вдруг узнал это место. Это же Хофбург! Вена. Он бывал здесь несколько раз. Но самое главное и удивительное — Эрих и без того знал, что это Вена, 14 марта не наступившего еще 1938 года!
В ту же ночь, сидя на корточках и вжавшись в угол своего каземата, он увидел и многое другое. Картины быстро сменяли одна другую, прочно врезаясь тем не менее в память. Шествия, парады, орущие толпы и совсем камерные сценки: какие-то встречи, приемы, совещания. При всем том он отчетливо понимал, кто с кем встречается и для чего, знал имена и фамилии, даты и названия места действия и даже такое, что, казалось бы, невозможно было знать постороннему человеку.
Вот он видит, как Гершель Грюншпан стреляет в Эрнста фон Рата. Знает, что это семнадцатилетний еврей, мстя за высланного из Германии отца, убивает в германском посольстве в Париже его третьего секретаря — молодого берлинского дипломата. Собственно говоря, он пришел убить самого посла — графа фон Вельчека, но стреляет в того, кто первым попался ему навстречу. Лишь единицы будут знать тогда, что убитый вовсе не разделял антисемитские взгляды нацистов и даже был под негласным надзором гестапо за свою оппозицию к ним.
Затем перед его взором, а точнее, прямо в его сознании рушатся стекла. Звеня и сверкая, они сыплются на асфальт мостовых из больших и маленьких витрин по всей Германии. Их будет выбито столько, что возникнет проблема закупки нового стекла за границей на сумму более пяти миллионов марок валютой. Во многих местах в этих осколках пляшут отблески пожаров. Это горят синагоги и дома евреев, и Эрих понимает, что это ночь на девятое ноября, что она наступит только через год и что позже ее поэтично назовут «Хрустальной».
Наутро он вспоминал эти странные сны, отдавал себе отчет, что это вовсе и не сны, что они не забываются и никогда не забудутся. «Я просто схожу с ума, — думал он, — так, наверное, теряют рассудок репортеры: видят то, что еще не наступило, и пишут на основании привидевшегося свои бредовые репортажи».
В следующую ночь все началось снова. Но сцены и картины были другими, без единого повтора. Одновременно с ними в мозг погружались цифры, имена и даты Так продолжалось около двух недель.
Однажды он увидел море, туманное утро, медленно появляющийся из тумана силуэт большого военного корабля. Вот он подошел к самому берегу, повернул свои орудия и… Эрих понял, что началась Вторая мировая война Это были ее первые залпы, когда в четыре часа сорок восемь минут утра старый «Шлезвиг Голыптейн» ударил по польским укреплениям на Вестерплатте.
Ликующие толпы и парады в его видениях постепенно вытеснялись пожарами, рушащимися зданиями, тонущими кораблями. Он видел снега, усеянные трупами солдат, заполненные беженцами дороги, дымящие трубы крематориев и бесконечные руины. Днем видений не было. Постепенно Эрих перестал все это анализировать и вообще о чем-либо думать. Он сидел, уставившись в одну точку, не прикасаясь к миске с баландой и брошенной рядом корке хлеба.