— Нет. За всю войну впервые. А ты?
— Да захожу иногда. И здесь есть кое-что, заслуживающее внимания. Завтра после лекций загляну в Новую пинакотеку. Если есть желание, присоединяйся.
Они медленно двинулись вдоль анфилады выставочных залов. Софи спрятала в сумочку блокнот с карандашом, покопавшись, извлекла оттуда зеркальце и остановилась подкрасить губы.
— Помнишь ту выставку «дегенератов», устроенную весной тридцать шестого?
— Конечно.
Уже много лет Эрне было стыдно за неиспользованный когда-то шанс увидеть другое искусство. Тогда перед открытием Немецкого дома Геббельсу пришла мысль показать народу подборку картин, изъятых из запасников ста главных музеев Германии. Тех картин, которые, как и книги, попали в черные списки вместе со своими авторами. Для показа отобрали лишь небольшую толику из многих тысяч. А почти полторы тысячи полотен и вовсе продали перед тем за рубеж.
Они поставили целью осмеять все эти направления живописи, перед тем как навсегда скрыть их от народа. Народ сам должен был участвовать в этом осмеянии. Что уж говорить, дети тогда оказались самыми лучшими исполнителями этой роли.
Сколько раз с тех пор Эрне хотелось хоть одним глазком взглянуть и на ту, что полетела, как воздушный шарик, и особенно на портрет романтической дамы кисти Огюста Ренуара, врезавшийся в ее память навсегда, Она прекрасно понимала, что уже полностью лишена такой возможности. Но сегодня, проходя по залам, втайне надеялась увидеть хоть намек на раскованный яркий мазок свободного живописца. Вдруг что-то изменилось…
— Но мы пришли на выставку всем классом, и нам было тогда по тринадцать лет, — призналась она честно.
— Все понятно, — успокоила ее жестом Софи, убирая помаду, — дальше можешь не продолжать. На это они и рассчитывали.
Они спустились в вестибюль и забрали свои курточки.
— А ты знаешь, — уже на улице сказала Софи, — почти всего, что было тогда выставлено в Мюнхене, уже нет.
— Как нет? Вообще?
— Да. В марте тридцать девятого почти все сгорело в хранилище Министерства культуры в Берлине.
— Как же так?
— Очень просто — был пожар. Будешь пирожок?
Софи достала из сумочки сверток с пирожками и протянула один Эрне. Они уселись на первую попавшуюся лавочку, стали есть и наблюдать, как несколько младших школьников собирают опавшие листья, чтобы украсить ими свой класс ко Дню Благодарения.
— Софи, расскажи что-нибудь о тех художниках, — попросила Эрна.
— В двух словах не расскажешь.
— Ну хоть о ком-то.
В следующий час или полтора Эрна слушала о французских фовистах начала века, немецкой группе «Мост», о живописи «без правил» Матисса и его учителя Моро, о примитивизме, призванном приблизить изобразительное искусство к народу, превратив его в подобие социального плаката.
— Все творчество «Моста» было проникнуто ощущением жестокости среды и сочувствием к человеку, попавшему в эту среду. Красота и благообразность стали излишни в их работах. Эта живопись была уличной, цирковой, колючей. Она коробила эстетов, но принималась плебсом. Маяковский — это такой советский поэт — назвал один из своих ранних сборников «Просто, как мычание». Это название прекрасно подошло бы примитивистам в качестве лозунга. Но не все так просто, моя милая. Они развивались, уходили, уступая место другим. Ты, конечно, не помнишь «Черной комнаты» Хофера или «Отплытия» Бекмана. А ведь это были предупреждения. А «Человек среди руин» того же Карла Хофера? Он сидит за столом, а позади него нет стены. Там одни руины на фоне желто-оранжевого неба. Это ли не пророчество, которое никто не увидел. Картина написана еще в тридцать пятом! А теперь — посмотри вокруг.
Затем она рассказала, что именно их город был одним из центров европейского авангарда и родиной немецкого модерна. Где, как не здесь, в самом независимом из германских городов, могло зарождаться все новое. Зародился здесь и национал-социализм.
— Ах, Эрна, — продолжала она, когда осеннее солнце уже опускалось на крыши домов где-то на Максимилианштрассе, — все мы быстро схватываем форму, не задумываясь над тем, что хотел выразить художник. В этом и наша беда, и беда самого художника. Нам сразу всё понятно — он не умеет рисовать или, того хуже, он просто издевается над нами. Зато в залах Немецкого дома все предельно ясно. Настолько ясно, что хочется поскорее выйти на улицу… Ну, давай прощаться, подруга, — сказала она, протягивая руку. — Тебе через Хофгартен, а мне в противоположную сторону. Если дома вдруг упомянешь обо мне, передавай привет господину профессору. Мы с братом очень уважаем его и, хотя и не посещали его факультатив, знаем, что он один из немногих, кто не вставляет в свои лекции назидания Геббельса, а рассказывая о Цезаре, не вспоминает фюрера.
Когда Эрна медленно поднималась к себе на третий этаж, она вдруг подумала о таинственных листовках, уже несколько месяцев будораживших город. «Письма белой розы». Не слишком ли романтично для названия подпольной организации? Эрну поразила смутная догадка, и она остановилась. Софи что-то упоминала о «Фиолетовой розе» — художественном кружке русских авангардистов начала века. Уж не она ли…
На следующий день они опять бродили по залам художественных выставок, но уже в Новой пинакотеке, и Софи снова рассказывала о художниках и картинах.
— После тридцать шестого года, когда Геббельс своим приказом запретил критику «немецкого искусства», люди воспринимают все, что вывешено в музее или вышло на киноэкран, как нечто отборное и равноценное. И когда на одной стене рядом с приличной вещью висит откровенная пропагандистская серость, многие этого не замечают. Многие, конечно, чувствуют, что одно им нравится естественным образом, а другое должно нравиться уже только потому, что вывешено здесь. Я скажу тебе, Эрна, крамольную вещь, — Софи перешла на полушепот, — народ без соответствующего воспитания вкуса никогда не разберется в том, где настоящее искусство, а где смазливая угодливость. И никакая кровь и духовное родство с великими предками тут не помогут.